Картонный балаганчик. Роман. Глава 3.
(Публикуется без редактуры и корректуры ввиду большого объема текста)
Главы: 1, 2,
Глава 3.
1906, конец апреля.
Два года спустя. Трактир у Крестовского моста.
Поэт и Незнакомка
В конце XIX на Петербургской стороне селились преимущественно городские чудаки: небогатые отставные чиновники, купцы да холостые офицеры, разводившие канареек. Вдоль Разночинных, Посадских, Полозовых и Подковыровых улиц вырастали дома с мезонинами и дровяными сараями. Во время ледохода Аптекарский, Петровский, Крестовский и Елагины острова тонули в воде, и всю Петербургскую надолго отрезало от центра.
Нева отступала, и город всплывал, как гигантский тритон.
Вода стекала, обнажая оливково-бурое тело. Высыхали мостовые, кирпичные фундаменты, подвалы, палисадники и интендантские склады. Открывались рестораны - «Большой Чванов» на углу Рыбацкой и «Малый Чванов» на Малом проспекте - оживала извозчичья биржа, закипала торговля.
Дух наживы витал над Петербургской.
Сносилась деревянная застройка, трещали заборы, клубилась пыль. Вместо хлипких деревянных домиков вырастали особняки фабрикантов, доходные дома «для бедных», жалкие фабричонки и металлургические цеха. Город строился, пух от денег, пьянствовал, пускался во все тяжкие и кутил.
В конце Зелениной выстроил свой претенциозный особняк картонный фабрикант Киббель. Рядом богател склад прокатных маскарадных костюмов и ходовых театральных декораций Лейферта. У Крестовского моста раскинули свой трехэтажный дом лесные тузы братья Громовы. В двух шагах от громовского дома дымил шестью кирпичными трубами от пудлинговых печей, где варилась сталь, огромный металлургический завод Донецко-Юрьевского металлургического общества. На Колотовскую набережную выходила ажурная заводская эстакада, вдоль которой сновали подвесные вагончики.
У эстакады, зажатый лесами новостроек, заборами и кирпичными штабелями, мостился домик с коринфскими колоннами.
Середина - каменная, крылья – деревянные.
В нем был трактир….
***
На прилавке стояла бочка с нарисованным гномом и надписью «Кружка-бокал». Гном был одет в красную шапочку колпачком и синие штаны на лямочках. И было непонятно: стар он или молод? Так – человечек без возраста. Нос – картошкой, смеющиеся глазки. «Трень-брень!» - звенели бокалы. Гномик подмигивал.
По стенам трактира плыли корабли с потрепанными флагами. Куда? Бог весть. Море было синим – когда-то: обои повыцвели, и теперь оно казалось блеклым.
Где такие моря, все в дымке и цветном тумане?
Там, где нас нет.
У берегов Эллады. Или как ее? Африки. Там, говорят, ужасная жара…
Гномик смеялся.
Подоконники трактира были увиты плющом. У входа висел мятый ацетиленовый фонарь. За прилавком стояли двое – оба усатые и оба в зеленых фартуках. У хозяина усы загибались книзу, и оттого вид его был уныл и печален, а у ловкого полового – лихо подкручивались кверху. Он источал веселье и обходительность. На шутки посетителей кланялся, приговаривал: «Весьма утонченно-с. Благодарю».
В трактире пахло вареными раками, пивом, дешевым табаком и приторной карамелью. В низкие окна врывалось едкое апрельское солнце, окрашивая выцветшие моря в розовый цвет. В лучах висела тонкая пыль. Дверь отворялась - пыльные облака срывались с места и, смешиваясь с клубами сизого дыма, перетекали из угла в угол, стремительно взвиваясь к потолку, и падая вниз к заплеванному полу.
***
Ему нравилось за ними следить.
Достойное занятие для Поэта.
Особенно, когда пьешь кружку за кружкой.
***
- Вы уж, сударь, того, поосторожней, - плачущим голосом сказал хозяин, - Вы у нас всех раков руками переберете.
Шаривший в посудине красноглазый посетитель в косоворотке, криво усмехнулся и нетвердой походкой отчалил от прилавка.
- Жалко им! - пробубнил он зло и обиженно и уселся в угол.
В трактире было немноголюдно.
Блок невесело усмехнулся: «Не зал, а сцена. Актеры, правьте ремесло!..» Он - пьяный автор, стихоплет, сроднившийся с ними за годы.
«Актеры» ковырялись в раках, размахивали руками и спорили. Каждый слушал лишь себя. Пьяненький семинарист обнимался с собутыльниками, те хохотали. Пыхтел самовар, хрустели бублики, звенели у стекол ожившие после зимы мухи. Старик, похожий на Верлена, качал головой: «Все проходит. И каждому – своя забота».
- А она – плясать, а я – на шарманке играть. И, бывало, полетим. И под самый серебряный месяц залетим, - бубнил семинарист.
- Ай, Васька! Уж очень складно! Поцелуемся, дружок!
Блок жестом указал на пустую бутылку.
- Еще красненького-с? – дружелюбно улыбнулся усатый.
Он кивнул и отвернулся к кораблям.
Стены трактира кружились. Сначала медленно, потом все быстрей.
«Все вертится, вертится. Возьмет и перевернется сейчас. Вот и корабли на обоях плывут, вспенивают воды. И, кажется, все стоит… вверх ногами».
- Государи мои! Есть у меня вещица - весьма ценная миниатюра. Не хотите ли? Камея-с, - рыжий господин отвернулся от девицы в платочке и протянул хмельному семинаристу изображение приятной дамы в тюнике. Тот отмахнулся:
- Вечная сказка! Это Она, Мироправительница. Она держит жезл и повелевает миром.
- Ишь, ты. Черт возьми, здорово! Ай, Васька!
- Непонятно, но весьма утонченно-с.
- А я люблю острый сыр, - седой собутыльник зачмокал губами. - Забыл название…
Девушка уставилась на закат:
– Все тебе дамы. Постылый. Уйду я.
- Танцует…. А я на шарманке.
- Швейцарский! Вот, какой!
- Ну, этим не удивите!
- И всему свой черед…
- Пусть идет! Шлюха она!
***
«Она – комета. Падающая звезда. Протекали столетья, как миги. Ждал Её, и вот Она пришла…. Нет, все вертится, и корабли на обоях – плывут. Кажется, так близко плывут – а все не могут доплыть. Мы знали Небо. Потом… все перевернулось, и звезда – упала. Она падала за туманом, и шлейф чертил уклонную черту».
***
- Брось. Если женскому нраву потакать, так от мужчины ничего не останется – только в рожу ему плюнуть. Пусть пошляется, а мы еще посидим.
- Кто из одной бутылки не пивал, тот и дружбы не видал!..
- И всему свой черед. И всем пора домой.
-Ишь, танцует, говорит, и на шарманке…
Семинарист обнял рыжего. «Верлен» смачно сплюнул:
- А мы возьмем – и выпьем. Гори оно…. Где твой дом? Слышь?
Солнце прыгнуло с обоев на плющ, с плюща на прилавок, ослепило веселого гнома в шутовском колпаке. Усатый хозяин сделал недовольный знак тощему, тот кивнул и молча попер посудину с вареными раками на кухню.
- Я те дам «слышь»! – рявкнул рыжий на «Верлена». – Дома моего не замай! Я вторую годовщину справляю. В Никольском соборе давеча заупокойную отстоял! Петро, брат, прости, - рыжий заплакал. - На миноносце служил матросик. Подорвался во цвете лет! Брата поминаю, поиздержался. Купи, Васька, мироправительницу?
- Не слышно шу-ума городско-о-ога…
- Ай, украл у кого? – хитренько засмеялся приятель семинариста и вновь прищелкнул.
- А в зубы?!
- И всему свое время, - всхлипнул седой Верлен.
«Он посетитель кабачка,
И с ним расправа коротка!
Эй, Ванька, дай ему щелчка!
Эй, Васька, дай ему толчка!»
Кто-то спал, кто-то пел и плакал. Кабачок вдруг нырнул куда-то, стены расступились, потолок накренился, открыл зеленое небо – прозрачное, пронзительное, с закатом, похожим на стихийное бедствие – пропасть в нем навсегда, раствориться…
***
Где его дом?
Если звезда упала, на небо ее не вернешь. Она упала в болото, на чахлые кочки, в стоячую ржавую воду, над которой вечно сияет красная полоска зари. И теперь в час фабричных гудков и журфиксов, в час забвенья о добре и зле на пустом глухом болоте возникают лишь… лиловые видения.
Все вздор. Он пьет бутылку за бутылкой.
Готовится к экзаменам.
Из-за волнений университет то закрывают, то открывают вновь. Он учится урывками. Днем – занимается, вечером уходит в трактир или гуляет в Удельном парке, в Озерках, куда добирается поездом по Приморской железной дороге.
Лишь бы не оставаться дома.
Блок отвернулся от кораблей.
Гномик мигнул: «Трень-брень!»
Дома – нет. Он расшатан, разрушен: Прекрасная Дама мучается, выбирая между ним и «вечным другом» - Белым. Блок самоустраняется, он безволен. Молчит. Не объясняет и не объясняется. Ждет чудес и дремлет без сна. Занятиями и вечерними «уходами» пытается оградиться от сумбура любовных чувств, в котором оказались он, Любовь Дмитриевна и Белый.
А все «гипербореи»…
Душная злоба сдавила горло.
Вместо Дома - две комнаты в офицерском корпусе Гренадерских казарм в квартире отчима, гвардейского полковника Франца Феликсовича Кублицкого-Пиоттух. По-домашнему - Францика. В ней старинная мебель красного дерева: гнутые ножки, полированные столешницы, низкие книжные шкафы с зеркальными стеклами – мать, Александра Андреевна, слывет поборницей чистоты. Скользкие лаковые полы, шашка, военная шинель на вешалке в прихожей, слащавая гравюра на стене.
К его вкусам они отношения не имеют.
В гостиной стоит рояль и вечнозеленые растения в кадках. На рояле играет Белый. В присутствии Любови Дмитриевны у него пробуждается музыкальный талант. Он сопровождает истеричные монологи импровизациями и уговаривает Прекрасную Даму бежать с ним в Италию. Последние два года Белый неотступно следует за четой Блоков и, приезжая из Москвы, подолгу живет в столице, добиваясь окончательного решения то от Любови Дмитриевны, то от друга Саши – добиваясь и страшась одновременно. Прекрасная Дама не знает, кого предпочесть - мужа или восторженного поклонника? Дает обещания – и берет их назад, принимает сердечные излияния – и отвергает их. Белый дарит ей букеты, театральные билеты и часами жестикулирует под высоким окном их с Блоком супружеской спальни.
Теперь был его черед.
Теперь он – под окном «узорного терема».
Дом разрушен.
Всюду – рознь и склока. Бунты и революции.
Он помнил, как это было. Электрический свет в фабричных окнах то гас, то вспыхивал вновь. Щелкали курки. Сытые пугались. Из тьмы погребов поднимались неведомые страшные люди, клеймили, звенели цепями и требовали: «Хлеба!»
Гренадерский полк Франца Феликсовича занял оборону на Сампсониевском мосту.
Первые выстрелы Блок услышал со стороны Петровского острова. Закричали, завизжали любопытствующие, сочувствующие, студенты и интеллигенты в пенсне.
«Солдатушки, бравы, ребятушки!»
Город бурлил.
Страшный мрак и грозовая туча надвинулись на него.
Разом кончились теории, и наступило время практики.
Он уходил из дома и часами бродил по охваченной смутой столице. Шел вдоль заборов, бараков, мимо подвалов, где жила нищета, мимо дворцов. Пробирался колодцами дворов. Заглядывал в желтые окна. Звенели стекла, ломали воздух пронзительные свистки, трещали запыленные слова. Он не понимал программ, не разбирался в политических партиях. Ничего не ждал ни от церкви и ни от интеллигенции и видел лишь недовольство, мрак, мятеж, волны времен и грозовые тучи.
«Все дни брожу по городу и смотрю кругом…. Я устроил революцию против себя».
Блок замкнулся. Стал чуждаться окололитературной публики, политиканства, обедов с родственниками и невольных встреч с полковыми друзьями Франца Феликсовича: тягостно жить с людьми, принимавшими участие в обороне на Сампсониевском мосту.
«Я хотел бы много и тихо думать, тихо жить, видеть немного людей, работать и учиться. Неужели это невыполнимо? Только бы всякая политика осталась в стороне».
***
- Человек, белого! - Блок подозвал румяного полового с подкрученными кверху усами, и показал на пустую бутыль. Зло усмехнулся: белого-белого!
Рыжий громко всхлипнул.
- Пойдем, что ли, - затеребила его вернувшаяся с улицы девушка в платочке. – Уж и напился, проклятый.
Семинарист затянул протяжную песню. «Верлен» подхватил:
- Ой-да! - и придвинул стакан.
Нечем дышать.
Он ослабил узел под стоячим воротником.
Нет, надо – бежать. К фиолетовым болотам, в которые падают звезды, к мокрым равнинам, вербам, тощим березам, к Нечаянной Радости, далеким кораблям, плывущим из сказочных стран.
Пора приниматься за дело.
Рвать с прошлым – с Белым, семьей и начинать жить самому. Просунуть голову в окно – и увидеть, что «жизнь проста, радостна, трудна, сложна».
Принять решение, наконец! Где его воля?
Позже…. Позже. Сейчас нужно выпить.
Тогда половицы качнутся, и корабли поплывут. Затрепещут треугольные флаги. Закипят и вспенятся волны, очнутся сонные лакеи, и дешевая профессионалка у стойки покажется…
Он поднял голову.
У бочки с нарисованным гномом стояла молодая женщина в темном пальто и громоздкой черной шляпе. Поля шляпы были изогнуты, и ломаная линия уходила к горизонту. Из-под муаровой ленты свешивались два видавших вида пера. Одно – касалось плеча и шевелилось, и «дышало», точно живое. Второе покойно лежало на невысокой тулье, закрывая от любопытных взоров восковые листья и несколько бархатных цветков со стеклянными бисерными каплями. Оба переливались всеми цветами радуги. Желтые, розовые, фиолетовые искры вспыхивали над нелепой шляпой-«кораблем» и гасли.
Женщина разделась, оправила сетчатую вуаль, на мгновение приподняв ее над лицом, и молниеносным фотографическим взглядом он окинул бледные щеки, губы, синие сапфировые глаза, волну пепельных волос и маленький детский носик.
Рыжее солнце прыгнуло в высокий бокал.
Она наклонилась, перья «вздохнули», и сиреневая тень упала на щеки. Янтарные лучи брызнули меж тонких пальцев.
Красноглазый выпятил губы:
- Кра-а-ля!
Неровной походкой незнакомка протиснулась к окну, придерживая черно-лиловое платье, села. Нежный запах пробежал по заплеванному кабаку.
Фиалка?..
Усатый половой заслонил ее от Блока.
Где он её видел? В пивной у Геслеровского? В Озерках?
Разве не сон? Его фиолетовое видение…
***
Видение потерянно смотрело на мокрые кусты Крестовского острова, полицейскую будку, фонари вдоль раскисшего проспекта и одиноких пешеходов, пробирающихся под ажурной эстакадой к набережной.
Где он слышал это шуршание шелка, видел легкое пальтецо с ассиметричной застежкой по краю?
И запах, запах.
Блок смял недокуренную папиросу: она!
Две недели назад – в Озерках. Вдоль запыленного вокзала лежала такая же талая земля, над дорогой висел цветной туман, дымились лиловые овраги, а по канавам распускалась мать-и-мачеха. Желтые предательские цветы. У деревянной платформы мелькали дамы, лысые франты. У переезда бегали тощие псы, и ругались у касс молочницы.
Он сидел у высокого венецианского окна ресторана, пил дрянное вино и просматривал засиженные мухами газеты. В красные, синие, зеленые стекла бил холодный солнечный свет. На потолке висела неживая радуга. Меж столиками сновали расхлябанные лакеи, приказчики требовали водки. Он всматривался в подернутую дымкой даль, и мрачнел: всюду тлен и распад. За путями, у шлагбаумов, уже зеленели кусты, а у хлипких мостков еще томились фиолетовые заросли.
Сладкий туман. Болотная дрема.
Лучше они, чем «гипербореи» и каменное «обиталище черта».
Брезгливо развернув захватанный руками номер «Нового времени», прочел: «Сыскная полиция получила сведения, что в Териоках в одной из старых запущенных дач найден труп Гапона. Немедленно на место происшествия прибыли судебные власти, которыми и удостоверено убийство Гапона. Подробности убийства еще не выяснены, но достоверно известно, что Гапона заманили в Териоки на свидание с одной дамой».
Вон оно, что. Занятно.
Душная злоба плеснула ему в лицо. Обычно бледное матовое, оно покрылось краской: «на свидание с дамой». А люди из подвалов, которых он выманил на площадь, так остались в нищете и голоде. Над нашим станом то туман, то гарь, то пожары. Серые избы, поденщицы с угрюмыми лицами, гнев в сердцах, и черная кровь. И по-прежнему в болото глядит унылая заря. А в салонах разгадывают буриме и ведут литературные споры! В «башне» у Вячеслава Иванова, читают длинные рефераты и ломают копья. Как же хочется нового свежего искусства! Не легкомысленного, не беспочвенного…
За разноцветным стеклом мелькнула тень женщины. Ветер рвал из-под изогнутых полей локоны. Женщина придерживала поля похожей на корабль, шляпы. Лиловые перья качались.
«Поезд, господа!» - загомонили веселые дачники, и ресторанные завсегдатаи потянулись к выходу. Паровозик свистнул, выпустил пар. Звякнул станционный колокол.
Женщина испуганно оглянулась.
Черная птица. Комета, прилетевшая неизвестно, откуда.
Падшая звезда. Тревожная, таинственная.
Пора и ему.
Тощий нигилист в пиджаке потребовал у буфетчика водки. Блок отвернулся. Над кустами клубился разноцветный туман. Женщина в черном сошла с пустой платформы и вернулась к вокзальному крыльцу. Рука у горла, скрытое траурной вуалью лицо. Отчего она не уехала? Сердце забилось: комета…
Он обогнул подвыпившего нигилиста, сделал каменное лицо и вышел на воздух. От канав парило. Жаркая волна окатила его с головы до ног: под навесом было пусто.
У водосточной трубы сидел старый кот с подпаленными усами и недружелюбно щурился на ресторанных посетителей.
***
Она! Лиловая комета, которую он две недели назад видел на платформе Озерков.
Девушка наклонила голову. Входная дверь хлопнула, перья затрепетали. Взвилась золотая трактирная пыль. Стены качнулись, потолок раздвинулся, открылось небо - зеленое, пронзительное, пропасть в нем навсегда - затеряться...
И корабли поплыли.
Иль это снится?..
***
Александра сжала рукой бокал.
Надо смириться, что Тошки больше нет.
Маленького милого Тошки с ямочками на щеках, двадцатитрехлетнего поручика усиленной бригады 6-й Восточно-сибирской дивизии, посланной в составе отряда Данилова 23 февраля 1905 года для поддержки войск, оборонявших Берсеневскую сопку, - нет его!
Это название являлось к ней в бреду и в слезах: Берсеневская сопка – березы, синь, сень, стынь и сияние.
В ночь на 24 февраля японцы не прекращали артиллерийского огня. К полудню опорный пункт Берсеневской был взят. Три батальона японцев двинулись в охват левого фланга позиции, и в 14 часов русские войска оставили Берсеневскую сопку. Отступали тяжело. Движение артиллерии и обозов через Далинский перевал затрудняла крутизна подъемов. Из поселков с глинобитными домами и китайских кладбищ велся непрерывный обстрел отступающей русской армии.
Дорога на Санлунью была усеяна трупами.
Никто не считал потерь.
Вася Семенов, штаб-ротмистр 24-го Восточно-сибирского стрелкового полка, шел за телегой, которая везла раненого поручика Антона Гребовецкого «в отступ».
Саша плакала: «Продолжайте, Вася, миленький».
Он не находил слов.
- Холодно было. Днем-то жарко, а ночью холодно. Полушубком его укрыл…
Семенов скривился: какой полушубок? Рванина. Солдатская шинель из грубого верблюжьего сукна, снятая им с убитого капонира. На ночлег останавливались в землянках, устланных мерзлым гаоляном. Топлива не хватало.
- К Далину подошли в два пополудни. Я вызвался сопровождать раненых до полкового госпиталя. Лекарь сказал, рана у Антона Анатольевича неглубокая, и можно надеяться, - он прокашлялся.
Весь путь поручик Гребовецкий был без сознания. Бредил. В полдень пошел мелкий снег – ложился крупками на щеки и не таял.
– В госпитале ему стало лучше. Не обманул лекарь, Александра Анатольевна. Только…
Саша кивала в такт рубленым семёновским фразам.
- Вот, - он выложил перед ней дорожный баульчик, офицерскую полевую сумку с письмами, поясной ремень с портупеей, часы и китайскую фарфоровую собачку – таксу с длинными ушами и вытянутой мордочкой.
«Сашка, какую я тебе собаку у китайца купил!» - это было последнее письмо.
Помедлив, Семенов достал из кармана суконный кисет с вышитым голубем на боковине. Положил на стол. Вот и принес он последнюю весточку – горсть сухой желтой глины с могилы поручика 24-го Восточно-сибирского полка Антона Гребовецкого, скончавшегося от тифа в апреле 1905 года в дальневосточном военном госпитале.
Посланец судьбы! Черт её дери.
За окном ругались извозчики. От взбудораженной Пресни доносился тревожный гул. Где-то постреливали. Красный месяц строго глядел в сиротливую девичью комнатку со столетниками на подоконниках и умными книжками на этажерке.
Штаб-ротмистр выдохнул:
- Хорошим офицером… был ваш брат, Александра Анатольевна.
Она заплакала.
Взяла кисет с драгоценной землей, поискала глазами: куда его?
Семенов набычился.
Штаб-ротмистр был суров и страшен. Он не знал жалости, немного смыслил в любви, чуждался поэзии и глупых сантиментов.
Семенов стал Тошке Савельичем.
Кудрявый мальчишечка, доброволец, восторженный, глупый, прикомандированный к штабу полка вожатым, таскал в офицерской сумке флягу с остатками шустовского коньяка и фотографию юной красавицы в блузе.
«Погибнет, засранец, она плакать будет», - подумал штаб-ротмистр и взялся опекать несмышленыша.
Поручик Гребовецкий радовался! Миру, солнцу, кривым маньчжурским березам, сопкам, покрытым ломким стелящимся кустарником, солдатикам в черных папахах, обозам с сеном, нагрянувшему начальству…
Последнее было глупо, но он хотел отличиться: проскакать как-нибудь по-особенному, выхватить шашку, порубать неприятеля, спасти попавший в беду разъезд, чтобы чубатый сотник повел бровью: «Эва, парнишка-то! Ловкий, какой». «Ловкий, ловкий!» - запищали бы суслики. «Молодец, братец, выручил», - буркнул бы на бегу вечно занятый бумагами штабной. «Благодарю за службу!» - гаркнул на построении командир.
А уж он-то бы! «Рад стараться!» Рад стараться… Рад, рад…
«Ты вот что, Петя Ростов, - грубо тыкая, оборвал его штаб-ротмистр Семенов, - Чтобы поперед батьки в пекло - ни шагу. Запрещаю категорически».
Ах, да что теперь говорить!..
За окном ухнуло. Задребезжали стекла. Семенов выругался:
- Черт! У вас, как на фронте, - кинулся в простенок. - Пригнитесь, что ли…
- Мы привыкли, - она опустила глаза, взяла с трюмо деревянную шкатулку из-под бокаровского одеколона, вынула пустые флаконы и уложила на синий сафьян кисет с желтой маньчжурской землей с могилы брата.
Все. Одна теперь.
***
Янтарный свет погас.
Крестовский утонул во влажных сумерках.
Саша украдкой огляделась: пьяный семинарист бормотал что-то на латыни, красноглазый посетитель храпел и лишь красивый недоучившийся студент вызывающе заглядывал ей в лицо. «Как можно!» - с досадой подумала она, вздохнула и стала пробираться к выходу. Застегнула пальтецо, оправила вуаль. «На поэта похож», - странный молодой человек провожал ее взглядом.
Ацетиленовый фонарь мигнул, гномик обиженно выпятил губы: «Барышня, куда же?!» Трень-брень. «Кружка-бокал». Плющ потемнел и обвис. Дверь трактира скрипнула.
От эстакады на Колтовской набережной дружно валил народ. На Большой Зелениной звякнула конка. Из вагона высыпала вечерняя смена. Саша подобралась к винтовой лестнице и прыгнула в конный трамвайчик. Свободных мест не было. Работницы устало перебрехивались, разглядывали «мамзелей» и грызли черствые бублики.
Сквозь тонкую ткань пальто пробиралась вечерняя прохлада. Шелковая юбка холодила колени. Зябко ей. Апрель апрелем, а в черных канавах по-прежнему лежит грязный снег, и лужи по утрам во льду и в мелкой крошке. Из-под прошлогодней травы еще не вылезли одуванчики, не поднялась вдоль обочин молодая осока, лишь короткие стебли мать-и-мачехи зажглись на концах желтыми огоньками.
Она держала траур ровно год.
Ходила в маминой шляпе с перьями и заштопанных ажурных перчатках. Ставила свечи, заказывала поминальные службы.
«Тошка, где ты? Кудрявый, веселый, глупый Тошка с ямочками на щеках – где ты, брат мой?»
Запряженные цугом лошади въехали на Сампсоньевский мост, повернули направо и покатили мимо клиники Военно-медицинской академии к Охте. Перед низкой одноэтажной частью Финляндского вокзала вагончик дернулся, остановился. Поденщицы высыпали на булыжную мостовую и рысью поскакали к вокзальному крыльцу.
Вдоль вокзала стояли извозчики.
У будки скучал полицейский.
Саша отвернулась.
Справа потянулся кирпичный забор «Крестов».
- Не слышно шума городско-о-ва! - затянула вдруг молодая деваха с усталым лицом.
- Нюшка, брось!
- Мой миленок, дай деньжонок! - истошно заорала оборвавшая Нюшку баба. Частушку никто не поддержал. Деваха всхлипнула и с подвывом продолжила:
- А на груди у ча-а-сово-о-ва…
Снятая после переезда из Москвы квартира находилась в неудобном правобережном районе города рядом с тюрьмой и вокзалом. Хотелось, как всегда, сэкономить. Саша прикусила губу: «Не дело ей жить под носом у жандармов».
Татьяна_Синцова (Россия)
Продолжение романа: глава 4
Предыдущие публикации этого автора